Типография «Новый формат»
Произведение «Вкус ожидания.»
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Оценка: 5 +5
Баллы: 4 +4
Читатели: 7 +7
Дата:

Вкус ожидания.

Она покупает их всегда в одном и том же ларьке, который местные называют «Ромашка» за облупившуюся белую краску на фасаде. Продавщица, молодая женщина с вечно усталыми глазами и длинными наращенными ногтями, которыми ей неудобно брать мелочь, уже знает её. Не по имени — по заказу. «Ваши, бабуль, привезли», — говорит она, протягивая целлофановый кулек. Ириски там самые простые, без фантиков, завернутые в маслянистую, почти прозрачную бумагу, которая прилипает к зубам сильнее самой конфеты. «Сливочные», — написано на ценнике. Стоят они копейки.

Старушка — её зовут Анна Семёновна — небогата. Но дело тут не в деньгах, а в том, что другие конфеты, шоколадные, в блестящих фольгах, с трюфельными начинками, кажутся ей ненастоящими. Слишком сладкими, слишком приторными, слишком чужими. А ириска — это что-то родное, тягучее, неспешное.

Она выходит из ларька, прячет кулек на дно авоськи, поверх батона и пачки творога. Дома, в коммунальной квартире, где из шести комнат осталось заселено только две, она ставит чайник. Плита старая, газовая, зажигается с хлопком, от которого вздрагивает закопченная вытяжка. Пока вода греется, Анна Семёновна садится к столу, застеленному клеенкой, на которой нарисованы дубовые листья, и достает одну ириску.

Она долго держит её в руке, грея в ладони. Бумажка хрустит, но не рвется, она вязкая, как сама конфета. Старушка разворачивает её осторожно, чтобы не оторвать кусочек, который навсегда останется на фантике, и подносит ко рту.

Ириска твердая. Почти каменная. Она не гнется, не жуется сразу. Анна Семёновна кладет её за щеку, как леденец, и ждет.

Сначала идет соль. Соленый пот на верхней губе. Потом — жир, то самое маслянистое ощущение, которое покрывает нёбо и язык пленкой. И только потом, когда твердый кусочек начинает поддаваться теплу, распадаясь на липкие слои, появляется сладость. Она приходит не сразу, она нарастает медленно, как дальний гул.

Анна Семёновна закрывает глаза.

И в этот момент, когда липкая масса прилипает к коренным зубам, когда нёбо обжигает приторный вкус сгущенного молока и ванили, — время останавливается. Нет, оно не останавливается, оно схлопывается. Стеклянная мозаика плиты на стене, запах тлена и нафталина, шум трассы за окном — всё это с громким щелчком уходит в никуда.

Она чувствует спиной холод. Не тот, от сквозняка в коридоре, а тот, настоящий, пронизывающий до костей, который бывает только в сырых землянках и промозглых эшелонах. Но она не в землянке. Она стоит на перроне.

Этот перрон она узнаёт из тысячи. Запасной путь, станция где-то под Воронежем, ноябрь 1943 года. Снег ещё не лежит, но земля промерзла так, что кажется, будто идешь по железу. Вокруг — люди. Серые шинели, ватники, ушанки, сдвинутые на затылок. Платформа залита тусклым светом, который, кажется, не идет от фонарей, а сочится из самой земли, пропитанной гарью и мазутом. Пахнет махоркой, дегтем и чем-то еще сладковато-едким, чем пахнет от плохо выделанных овчин.

Анна Семёновна — тогда просто Аня, девчонка лет семнадцати, в больших валенках, из которых она давно выросла, в платке, сбившемся на затылок — стоит у самого края платформы, вцепившись в дощатый забор. Она провожает не кого-то. Она ждет.

Она ждет, когда дадут отправление, чтобы броситься к одному из вагонов-теплушек. Там, у распахнутой двери, стоит он. Лейтенант. Его лица она не видит, видит только фигуру: перетянутую ремнями шинель, планшет на боку, сбившиеся на лоб русые волосы. Он машет ей рукой, но не зовет подойти ближе. Он просто смотрит.

Она помнит, как дрожала тогда. Не от холода — от того, что происходило внутри. От невозможности удержать этот момент. От того, что знала — она должна запомнить каждую секунду, каждую складку его шинели, каждый выдох, превращающийся в пар.

И тут, среди этого хаоса, среди криков «Сестричка!» и матерщины грузчиков, скрипа колес, он спрыгивает на насыпь. Подходит к ней. От него пахнет потом, железом и тем самым терпким, жестяным запахом новых гимнастерок. Он ничего не говорит. В руке у него — бумажный кулек, точно такой же, какой она только что держала в своей ладони в двадцать четвертом году. Только тогда это был не целлофан, а пергамент, пожелтевший, шершавый.

Он разрывает кулек зубами, высыпает несколько золотистых прямоугольников себе на ладонь и протягивает ей.

— Бери, Аня. Сливочные. Я специально на складе достал. Командирские.

Она мотает головой, потому что ком в горле не позволяет проглотить даже слюну. Тогда он сам берет одну, разворачивает, и ириска, мягкая от того, что лежала у тела, под шинелью, ложится ей в рот.

Этот вкус она помнит так, как не помнит, наверное, голоса своей матери. Он взрывается. Сначала — мягкое тепло, почти жидкое, разливающееся по языку. Потом — невероятная, запретная сладость. Сладко было всё тогда: хлеб, вода, воздух. Но это было другое. Это было не просто лакомство. Это было обещание. Он вкладывает ей в рот ириску, и в этот момент мир сужается до точки соприкосновения его пальцев с ее губами. Грубые, с обломанными ногтями, в цементной пыли (они разгружали снаряды), эти пальцы пахнут махоркой и почему-то... яблоками.

— Ты жди, — говорит он. Это не просьба. Это приказ. Голос у него хриплый, молодой, но уже прокуренный до хрипоты. — Слышишь? Ты жди. Я вернусь. Мы с тобой... мы еще в Москве... в ресторан сходим. Я тебе мороженое куплю. Настоящее, в вазочке.

Она кивает, чувствуя, как ириска тает, становясь бесконечной, тягучей нитью, соединяющей их. Она не плачет. Она улыбается, потому что так надо. Лейтенанту нельзя показывать слезы.

Поезд дергается. Лязг железа разрывает тишину. Он вдруг резко, по-мальчишески, наклоняется, целует ее в лоб, прямо в край платка, и бежит обратно, цепляясь за поручни, прыгая на подножку уже движущегося вагона. Он кричит что-то еще, но слова сносит ветром. Она видит только его руку, поднятую в прощальном взмахе, и то, как он прижимает кулек с ирисками к груди.

Поезд уходит. Перрон пустеет. Ириска давно растаяла, но вкус остается во рту — соленый от слез, которые она все-таки проглотила, сладкий от конфеты, и горький от того, что где-то на дне сознания она уже знает: он не вернется. Он не вернется, потому что таких — красивых, щедрых, прыгающих с поездов — убивают первыми. Но она не позволяет себе додумать эту мысль до конца. Она просто стоит, сжимая в кармане пальто пустой фантик, и чувствует, как тягучая сладость превращается внутри в камень.

...Анна Семёновна открывает глаза.

Она сидит за своим столом в квартире, где пахнет тушеной капустой из общей кухни и старыми обоями. Чайник давно вскипел и выключился. На столе, в тарелке с синими цветочками, лежит развернутый фантик. Сама ириска давно растаяла во рту, оставив после себя лишь легкую липкость на нёбе и ноющую, сладкую пустоту.

Слезы текут по щекам. Она не вытирает их. Они стекают в морщины, застревают в уголках губ, и на вкус они соленые, как тот ноябрьский ветер.

Она знает, что будет делать завтра. Она снова пойдет в ларек «Ромашка». Купит такой же кулек. Потому что эти дешевые, липкие, почти безвкусные для всех остальных ириски — единственная машина времени, которая еще работает. Которая возвращает ей не просто воспоминание, а живое, осязаемое присутствие. Она чувствует его пальцы на своих губах, его дыхание, слышит его хриплое: «Ты жди».

Она ждала. Всю жизнь. Она выучилась на врача, потому что он сказал, что медсестры на фронте нужны. Она нашла его братскую могилу под Ржевом в пятидесятых. Она посадила там яблоню, потому что он пах яблоками. Она ни разу не вышла замуж, потому что тот вкус — вкус ириски, отданной с ладони перед расставанием — оказался сильнее любого другого обещания.

Она берет фантик, разглаживает его дрожащими пальцами на клеенке. Бумажка сминается, распрямляется, но не рвется. Анна Семёновна складывает его в маленькую жестяную коробку из-под чая, где таких фантиков уже набралось несколько десятков. Она не знает, зачем их хранит. Может быть, для того, чтобы доказать: всё было. Ириска, поезд, лейтенант.

Вкус ее жизни — это вкус ириски. Начало — твердое, не поддающееся, как гранит. Середина — тягучая, бесконечная, полная сладкой боли и надежды. И конец... конца нет. Потому что пока она чувствует этот прилипающий к зубам вкус сгущенки и ванили, пока он заставляет её сердце сжиматься в ожидании лязга колес, — он жив. Он всё еще там, на перроне, машет рукой.

Чайник остыл. За окном темнеет. Анна Семёновна берет вторую ириску из кулька, но сегодня больше не будет. Сегодня — хватит. Слишком много. Она переворачивает ириску во рту на другой бок, чувствуя, как она снова становится твердой, требуя терпения.

И она ждет. Как умеет. Как учили тогда, в сорок третьем.

Она бережно заворачивает кулек в газету и убирает в буфет, туда, где у других хранятся дорогие конфеты в подарочных коробках. Для неё дороже этих нет.

Анна Семёновна смотрит в окно на мокрый снег, который падает на асфальт и сразу тает, не успев стать белым. И ей кажется, что где-то там, за пеленой времени, все еще лязгают колеса, и молодой лейтенант, поправляя на ходу планшет, оборачивается. Он знает, что его ждут. Ждут с ириской во рту, с застывшим сердцем, с верой, которая сильнее смерти.

И она, старая женщина в пустой квартире, улыбается сквозь слезы, ощущая на языке этот бесконечный, пронзительный вкус. Вкус ожидания. Вкус жизни, которая, несмотря ни на что, была сладкой.
Обсуждение
08:39
Ирина Гасникова
Интересный рассказ. Простая ириска может хранить в себе целую жизнь.
05:51
АЛЛА ВОЛОНТЫРЁВА.
Спасибо. Очень понравилось!